На прошлой неделе сходила на новые «Большие надежды». Понравилось и как фильм, и как экранизация, хотя шевелится какое-то «но», которое, пожалуй, можно свести к тому, что книга – дерево, а картина – безупречное в своей гладкости бревно, которое потому вроде бы совсем не должно соответствовать духу диккенсовской прозы. Вместе с тем удивительным образом фильм оказался, на мой взгляд, отличной визуализацией, стопроцентно узнаваемой: во время просмотра трейлера я поняла, что это за фильм, буквально спустя несколько секунд, мне вообще не нужно было название. Примерно та же история, что с «Возвращением в Брайдсхед» Джулиана Джаррольда.
Женщину в зрительном зале, конечно же, бросило в дрожь (а судя по тому, что рассказывали и показывали друзья про фэн-зону, далеко не одну женщину) ещё с первой «Линии жизни». Песни из «Обмана зрения» отлично переплетаются с прошлыми, хотя по ощущениям старое звучало вдруг несколько надрывнее, кроме лишившегося альбомной камерности «Fellini»: «Выхода нет», например, или более вкрадчивая, чем студийная запись, «Выпусти меня отсюда», а особенно — замедленный (как ни парадоксально) «Праздник», перезаписанный для последнего альбома. Новое понравилось: «Солнце взойдёт» нетипичное по настроению для прошлых альбомов, «Лестница» при всей её простоте («мы не заметили, как выросли дети и ушли на рассвете; нам сказали соседи») у меня щёлкнула ощутимо громко, и Васильев очень хорошо её пел ещё и руками, и «Чудак» тронул, и «Петербургская свадьба» с башлачёвскими стихами выделяется, и остальное хорошо.
Только на концерте вдруг осознала, что «смерть — это то, что бывает с другими» — цитата из Бродского.
По пути домой наблюдала, как в переходе со Спасской на Сенную парень, только что, кажется, расчехливший гитару, запел: «Мы легли на дно, мы зажгли огни» — и это было очень весело.
Два (побоюсь слова «культурологический») вопроса занимают меня.
Первый — почему в краях заморских по сей день возможно написание патриотических песен, не предполагающих, что в процессе исполнения рубаха (кимоно, халат и т.п.), порванные в клочья, переместятся с музыканта на пол.
Второй вопрос обусловлен тем, что я дочитала «Гроздья гнева» — ибо я убеждена, что подобную книгу, написанную по-русски и посвященную Отчизне, я бы читать не смогла. Стейнбек обходится без снисходительности, без жалости, без демонстративного убожества действующих лиц — вероятно, потому, что автор из повествования практически полностью устранен: герои говорят сами за себя: лично или, если можно так выразиться, коллективным сознанием, — причем говорят достойно. К слову, не выношу в русскоязычной художественной литературе и переводах такого количества разговорной речи, но оно почему-то не вызывало протеста при чтении этого романа (и «О мышах и людях» тоже). Чувствую настоятельную потребность в том, чтобы мое предубеждение в отношении отечественной литературы развеялось.
Генрих. Но позвольте! Если глубоко рассмотреть, то я лично ни в чем не виноват. Меня так учили. Ланцелот. Всех учили. Но зачем ты оказался первым учеником, скотина такая? (Е.Л. Шварц, «Дракон»)
Посмотрела запись «Франкенштейна» в постановке Национального театра Великобритании, причем первой — ту версию, где Создание играет Джонни Ли Миллер, а Франкенштейна — Бенедикт Камбербэтч. В эту пятницу, во время просмотра второй, в коей актёры меняются ролями, осознала, что мне хочется, чтобы обоих персонажей играл Ли Миллер, хотя не могу сказать, что Камбербэтч смотрится хуже.
Попытка объясненияНа примере гениального учёного выбор довольно прост: Франкенштейн Камбербэтча предельно выше всего — в том числе собственной гордыни, посему практически все его поступки видятся продиктованными безразличием; у него не читается ни одно «хочу», чуть ли не все он делает просто потому, что может — это относится не только к Созданию; непросто представить, чтобы он брался за свой эксперимент, подстегиваемый тем, что это дело Бога. Герой, воплощенный на сцене Ли Миллером, напротив, безраздельно отдаётся своей научной страсти, обман его «пособников» в Шотландии уже не кажется таким беззастенчивым. Потому иначе воспринимается концовка: первый Франкенштейн полностью теряет самообладание, второй просто избирает новую цель, а все остальное в нем остается прежним.
Что касается Создания, то у Ли Миллера оно рождается будто бы ребенком, а не взрослым; в нем горит удовольствие от мира, в нем бьется гордость за творца и даже за себя, сливающаяся с самолюбованием и едва ли не кокетством, которые остаются до конца, несмотря на мгновенное отвращение после того, как оно узнало о своем происхождении. Создание Камбербэтча подчинено идее выживания, жилисто, что ли, в эмоциях — этот кадавр не является удовлетворенным ни в одной плоскости. Потому и изменения, которые происходят с персонажем, бесконечно различны: второе схватывает формы поведения, типичные реакции, его месть подражательна и не основана на желании мстить — и да, Создание право в своей похвальбе, оно отлично учится. Создание же Ли Миллера все больше чернеет изнутри, переходя от несоразмерной жестокости при первом акте мщения к совершенно осознанной реализации принципа талиона, старательно отбирая все худшее. Пожалуй, только перед этой версией по-настоящему стоит проблема, которую я приведу в формулировке Станислава Лема: «лишь существо, по природе злое, может понять, какую оно обретает свободу, творя добро».
Если вы не боитесь ходить по улицам, у вас крепкие нервы или вокруг вас какие-то другие улицы.
Как-то раз я ходила вечером в психоневрологический диспансер. Дело было зимой. Свет лампочки над вывеской кожно-венерологического диспансера зыбко отражался от снега, но вход в искомое заведение с улицы не просматривался. Отчаявшись справиться самостоятельно, я спросила дорогу у мужчины, стоявшего на остановке, расположенной в нескольких метрах от здания. — Вам во двор, наверное, — сказал мужчина и махнул рукой в сторону первозданной тьмы, грозившей поглотить по меньшей мере квартал. — Во двор, — повторила я за ним. — Да, во двор, хотя я вообще неместный сам, — и, провожаемый моим недоуменным взглядом, он ушел во тьму.
Сегодня утром в Александровском саду гость из Средней Азии запрыгнул в куст, выскочил из него, а потом забрался в растительность вновь, только что не делая колесо, и затаился. Куст был от меня прямо по курсу, признаки жизни в его глубине меня обеспокоили, я свернула. Дорожки, по которой шла я и пролегавшая возле куста, пересекаются; неожиданно признаки жизни, встревожив ветви оставленного кустарника, точно гигантская птица, зашуршали по гравию, отделяемые от меня только газоном. Стоит ли говорить, что трудиться я прибежала на пять минут быстрее обычного.
Или вот ещё: однажды мне во дворе пришлось идти между машинами, и мне навстречу бросилась смутная сутулая тень, блеснувшая очками и печально спросившая, где здесь пятнадцатый дом.
Иногда я удивляюсь собственному отношению к некоторым произведениям, чему самым красноречивым примером является мое восприятие творчества Джона Фаулза. Так, первая реакция на «Волхва» была простой: если это по всем законам жанра должно мне нравиться, почему же нет? Постепенно я прочитала всю его крупную художественную прозу и сборник эссе «Кротовые норы», и поводов для удивления стало еще больше.
Фаулз очаровательно противоречит сам себе: декларативно желая быть мега-европейским писателем, он обособляется в своей английскости как в «Дэниэле Мартине», так и в эссе...; при этом в романе ясно прослеживается идея о том, что расы — далеко не англичане и американцы, а уж от нее один шаг до того, чтобы назвать характеристики «англичанин», «американец», «европеец» не национальными категориями (в этом вопросе показателен Хулио Кортасар, много пишущий об аргентинцах, но вкладывающий в уста героев сомнения в том, что все аргентинские черты подлинно национальны).
Он — отличный пример писателя, который кажется интеллектуально организованным, но провозглашает свою неорганизованность в жизни и творчестве (весьма показателен его случайный подбор книг, подчиненный внешне, однако, единой цели погружения в эпоху и путешествия во времени и мирах), отмечает «роршаховый» характер «Волхва» и то, что творчество – не кроссворд, он тут же сам себя относит к типу авторов-пророков, ориентированных на воздействие на мир; в послесловии к «Червю» поясняет, что же его подтолкнуло к данному роману, подмывая глиняные ноги этого колосса, образованные насыщенными авторским присутствием врезками (я не говорю о силе голоса рассказчика в «Женщине французского лейтенанта», где тому есть стилистическое оправдание).
Упомянутое, как и его атеистический и феминистический настрой, как и его представления об источниках творческого, как схемы вместо характеров в «Коллекционере» – всё это беспокоит, расстраивает, зудит, и главным вопросом становится уже иной – «как это может мне нравиться?», но продолжаешь читать и открывать вместе с автором двери в иные миры, из которых сквозит далеко не феминизмом и не тонким расчётом.
который видный учёный М.М. Агарков, по словам его ученицы Р.О. Халфиной, в двадцатых годах имел неосторожность публично рассказать.
Красный директор треста, бывший революционный матрос, наложил на поступившем к нему векселе резолюцию: «В бухгалтерию. Разобраться — что это за вексель?», на что старичок-бухгалтер, покачав головой, печально констатировал: «Это уже не вексель».
Приводится по предисловию к избранным трудам М.М. Агаркова (М., 2002).
Когда внутри поднимался шум, становилось солоно и начинали вертеться обломки крушения раблезианства, она ощущала себя чем-то большим, нежели зрительный образ, внутренний голос и подобие продвижения, что характерно для каравана, взявшего курс на мираж.
Когда внутри утихала буря, стакан становился скорее полон, чем пуст, Просперо отречением предвосхищал Галилея, она становилась такой, как себе представляла. Но стоило только прислушаться — и становилось ясно: в душной сырой глубине продолжала кричать чайка.
Случается, во сне я служу в разведке. Сны не обязательно при этом являются моими: так, fusamnan не так давно поведала мне, как мы обе рисковали собой во благо Отечества в каком-то второразрядном развивающемся государстве. Деятельность нашу прервал государственный переворот, и я в результате оказалась выдворена в Китай.
Депортация не повредила моей карьере, поскольку сегодня я выполняла секретное задание, причем напарником моим был какой-то мужчина, а не fusamnan (надеюсь, ее карьере тоже ничто не угрожает). Перед одной из ключевых операций нам — спасибо сэру Альфреду Хичкоку за его «Леди исчезает»! — пришлось сменить обувь (разноцветные броги на, кажется, оксфорды). Расставаться с любимой парой было невыносимо жаль не только мне, но даже напарнику, поэтому ничтоже сумняшеся мы дальше понесли свою обувь в руках. Нас не только не раскрыли — на примере этих снятых туфель похвалили наш великолепный вкус.
кошка Шредингера заказывала мне пять внезапных фактов. Удивить, мне кажется, никого я не смогу (у вас богатое воображение, у меня все скучно), поэтому будет просто:
— мне довольно часто говорят, что я хитрая, чему я неизменно удивляюсь; — очень люблю песни Роберта Дауни-мл., последние два года слушаю его альбом регулярно; — писала фанфики: полюбопытствоватьодин — по рассказу Грайне, остальное — стишки про Холмса и Ватсона совместно со Spiegel Das Katzchen; — двое из моих университетских преподавателей читали мои стихи и спрашивали потом, что я делаю на ЮФ / каким ветром меня сюда занесло; — могу полчаса плясать ритуальные танцы вокруг телефона, не решаясь позвонить.
Заказывать дальше не буду. Если кого-то из вас вдруг удивило, впечатляйте в ответ!
Речь пойдет вовсе не о том, о чем можно подумать по заголовку. Иногда у меня есть до конца мной не осознанное ощущение соответствия человека его внешности; тогда я думаю, что, кажется, относительно хорошо с ним знакома. Я бы назвала это отсутствием удивления с моей стороны или гармонией с другой, но действительно не знаю, как будет понятнее и точнее.
Как-то раз мне довелось участвовать в забаве, суть которой заключалась в ответе на вопрос «если бы я была мужчиной, то каким?» Я тогда это восприняла именно через поиск внешности и сказала, что Грайне была бы Киану Ривз. Хотелось поймать ощущение не внешней схожести, а соответствия. Собственно, вы, наверное, поняли, куда я клоню. Мне очень интересно узнать, какую мужскую внешность вы бы посчитали подходящей (с необходимыми изменениями) мне. Если вдруг кто-то не знает, как я выгляжу, это неважно, ведь по записям можно составить хотя бы отдаленное представление о складе ума и характере. И, конечно, подхватывайте, если кому-то тоже интересно.
– Мне мой капитан говорит: хотите, ваше окно угадаю? – А что дальше было? – Не угадал. А я ему говорю: «Надо же, какой вы догадливый!» – А я сказала бы, что нет, даже если б угадал. И жалела бы потом всю жизнь.
из спектакля «Окна, улицы, подворотни» театра «Суббота»
На днях видела в метро мужчину, хорошо поставленным голосом рассказывавшего маленькому мальчику какую-то историю, кажется, про пиратов, но я не уверена. Он не сбивался, не делал пауз, кроме тех, которые необходимы интонационно или связаны с внешними обстоятельствами наподобие объявления станций. В руках он не держал ничего, что могло бы служить ему шпаргалкой, и наушников я тоже не увидела. К сожалению, наблюдала за ними не очень долго, один перегон всего (да и наблюдала — громко связано, это было скорее боковое зрение, чем пристальный взгляд), но до сих пор пребываю под впечатлением.
Не так давно, возвращаясь с работы, папа пересказывал мне рассказы Чапека, с которыми познакомился в пути. У меня тогда была сессия, я не читала ничего, кроме юридического, и была безмерно ему признательна. Напомнило, как папа мне читал книжки, когда маленькая я болела. Многие я знала почти наизусть уже, прочитав их самостоятельно, но это не мешало (хотя, если подумать, наоборот даже — позволяло) папе постоянно сочинять какие-нибудь немыслимые детали и очень радоваться, если я (даже с температурой) вдруг начинала возмущаться, что все на самом деле было не так. Диапазон выдумок был широчайший: от очевидных нелепиц («вместо левой ноги у него была правая рука» про одноногого героя одной из сказок Баума) до... а, не было предела этим фантазиям.
From the neighbouring town there’s a boy who comes to sing upon our street I watch him from the window thinking deep deep down he’d be richer if he just became a thief but still he holds his hands out
После просмотра фильма «Ворон», протагонистом коего является Эдгар Аллан По, перечитывала эссе Хулио Кортасара про Роберто Арльта, цитата из которого станет превосходным эпиграфом к тому, что я хочу сказать (если не заменит это вовсе): «Роберто Арльт, при всей своей гениальности, вынужден был столько лет тщетно бороться в себе то с тенденцией к дешевой бульварной интриге, то с лжесентиментальностью и пошлостью, которые только невероятная мощь его тематики делает переносимыми. Любопытно, что такая же стилистическая неустойчивость отмечается у Эдгара Аллана По и у Федора Достоевского».
В обозначенную схему, пожалуй, действительно характерную для По, отлично укладывается и картина, и, признаться, у меня не повернется язык назвать это ее недостатком; маятник качнется от замедленной сцены танца с признаниями в любви до записочек, которые заботливая рука убийцы адресует полиции, а отсчет времени связан с жизнью очередной жертвы – даже если бы амплитуда была больше, это было бы не в ущерб качеству. Вместе с тем фильм удачно избегает спекуляций на псевдомистике с последующим реалистическим объяснением (хотя казалось бы: убийства, воспроизводящие прозу По – такое раздолье!), а в том, что касается визуального ряда, не ударяется особо в стимпанк (при всех плащах, сюртуках, жилетках и револьверах, даже при чудовищном маятнике из рассказа По и гигантских шестеренках).
Весьма радуют саркастические реплики главного героя. В качестве примера приведу неточные цитаты: «здесь я бессилен: я презираю тех, кто презирает меня», «если бы я знал, что мое творчество так будет влиять на поведение людей, я бы сосредоточился на эротике» – Джон Кьюсак замечателен в этих сценах, как и во всем фильме; больше всего мне нравится, как легко он переходит грань между тихим отчаянием и буйной истерикой, уверенностью и осознанием своей никчемности. И Люк Эванс отлично смотрится, я окончательно утверждаюсь в мысли, что актёры из Великобритании улыбаются как-то особенно, и мало кто из их заокеанских или европейских коллег так умеет.
Ну и закончу я на довольно странной, по всей видимости, ноте. Всех воронов в фильме переигрывает не кто иной, как енот.
Последние два дня я постоянно рассказываю свои сны, давайте и вам расскажу. Однажды мне снилась гражданская война на территории города-государства. Население города состояло из пролетариата, интеллигенции и чернокожих (долой классификации!). Пролетариат был разделен на две враждующие фракции, одна из которых сотрудничала с чернокожими, а вторая — с интеллигенцией, но вы не подумайте, что чувства солидарности: только потому, что чернокожие уже были заняты.
Вокруг мощно и основательно отправляется культ развития: дипломы о высшем образовании размножаются почкованием, беспредельно растут физические возможности, широта кругозора заставляет смущённо отворачиваться линию горизонта. Каждый новый день хочется быть немного больше и лучше, чем ты был вчера — даже если «больше и лучше» заключается в новом слове из иностранного языка или паре аккордов. Не подумайте, что я ратую за личностную стагнацию или тем паче — за деградацию, но в моём представлении развитие способностей и совершенствование навыков — это средство, а не самоценная величина, а работа над собой заключается отнюдь не в пополнении списка прочитанного.
Впрочем, само по себе это всё не так страшно. Больше всего меня пугает, когда подобные устремления сопряжены с серьёзным отношением к себе и к тому, чем ты занимаешься — вот над чем стоит работать, если это так необходимо, не то рискуешь начать гнить с головы. Слова у меня не расходятся с делом, и, к счастью, я довольно часто оказываюсь в ситуациях, в которых сохранить серьёзное отношение к себе попросту невозможно. Видимо, всё из тех же благих соображений я в этот раз в конспекте не стерла переписку с соседкой по парте, а потом дала тетрадку ксерокопировать однокурсникам. В общем, рекомендую fusamnan завязывать с серьезным к себе отношением тоже — по крайней мере, к понедельнику, когда у нас будет экзамен.